Неточные совпадения
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё
было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка
чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел.
Финал гремит; пустеет зала;
Шумя, торопится разъезд;
Толпа на площадь побежала
При блеске фонарей и звезд,
Сыны Авзонии счастливой
Слегка
поют мотив игривый,
Его невольно затвердив,
А мы ревем речитатив.
Но поздно. Тихо спит Одесса;
И бездыханна и тепла
Немая ночь. Луна взошла,
Прозрачно-легкая завеса
Объемлет небо. Всё молчит;
Лишь море
Черное шумит…
Блажен, кто смолоду
был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто
черни светской не чуждался,
Кто в двадцать лет
был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.
В продолжение немногих минут они вероятно бы разговорились и хорошо познакомились между собою, потому что уже начало
было сделано, и оба почти в одно и то же время изъявили удовольствие, что пыль по дороге
была совершенно прибита вчерашним дождем и теперь ехать и прохладно и приятно, как вошел чернявый его товарищ, сбросив с головы на стол картуз свой, молодцевато взъерошив рукой свои
черные густые волосы.
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно
было вдруг, что это
был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем
был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это
было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Но в продолжение того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею
черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может
быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Он
был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий перед собою
черную, неотвратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему…
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные
чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может
быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов.
В угольной из этих лавочек, или, лучше, в окне, помещался сбитенщик с самоваром из красной меди и лицом так же красным, как самовар, так что издали можно бы подумать, что на окне стояло два самовара, если б один самовар не
был с
черною как смоль бородою.
Осмотрели собак, наводивших изумление крепостью
черных мясов, — хорошие
были собаки.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого
было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма
черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
— Бог приберег от такой беды, пожар бы еще хуже; сам сгорел, отец мой. Внутри у него как-то загорелось, чересчур
выпил, только синий огонек пошел от него, весь истлел, истлел и
почернел, как уголь, а такой
был преискусный кузнец! и теперь мне выехать не на чем: некому лошадей подковать.
Окна в избенках
были без стекол, иные
были заткнуты тряпкой или зипуном; балкончики под крышами с перилами, неизвестно для каких причин делаемые в иных русских избах, покосились и
почернели даже не живописно.
Это
был среднего роста, очень недурно сложенный молодец с полными румяными щеками, с белыми, как снег, зубами и
черными, как смоль, бакенбардами.
Местами расходились зеленые чащи, озаренные солнцем, и показывали неосвещенное между них углубление, зиявшее, как темная пасть; оно
было все окинуто тенью, и чуть-чуть мелькали в
черной глубине его: бежавшая узкая дорожка, обрушенные перилы, пошатнувшаяся беседка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой чапыжник, [Чапыжник — «мелкий кривой дрянной лес, кустами поросший от корней».
Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую эпоху мушек из
черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта
была фермуаром. Она говорила своему кавалеру, драгунскому капитану...
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом;
черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира
был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось кровью.
Его сюртук, галстук и жилет
были постоянно
черного цвета.
И точно, она
была хороша: высокая, тоненькая, глаза
черные, как у горной серны, так и заглядывали к вам в душу.
Спустясь в один из таких оврагов, называемых на здешнем наречии балками, я остановился, чтоб
напоить лошадь; в это время показалась на дороге шумная и блестящая кавалькада: дамы в
черных и голубых амазонках, кавалеры в костюмах, составляющих смесь черкесского с нижегородским; впереди ехал Грушницкий с княжною Мери.
По обеим сторонам дороги торчали голые,
черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело
было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякивание русского колокольчика.
Между тем чай
был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж
был погрузиться в
черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли.
Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови
были черные — признак породы в человеке, так, как
черная грива и
черный хвост у белой лошади.
— Напротив;
был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дама из новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень, кажется, больная… Не встретили ль вы ее у колодца? — она среднего роста, блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щеке
черная родинка: ее лицо меня поразило своей выразительностию.
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию
была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по
черным камням.
Он налил стаканчик,
выпил и задумался. Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно
было, что он пять дней не раздевался и не умывался. Особенно руки
были грязные, жирные, красные, с
черными ногтями.
С левой стороны, на самом сердце,
было зловещее, большое, желтовато-черное пятно, жестокий удар копытом.
Ведь она хлеб
черный один
будет есть да водой запивать, а уж душу свою не продаст, а уж нравственную свободу свою не отдаст за комфорт; за весь Шлезвиг-Гольштейн не отдаст, не то что за господина Лужина.
Так,
были какие-то мысли или обрывки мыслей, какие-то представления, без порядка и связи, — лица людей, виденных им еще в детстве или встреченных где-нибудь один только раз и об которых он никогда бы и не вспомнил; колокольня В—й церкви; биллиард в одном трактире и какой-то офицер у биллиарда, запах сигар в какой-то подвальной табачной лавочке, распивочная,
черная лестница, совсем темная, вся залитая помоями и засыпанная яичными скорлупами, а откуда-то доносится воскресный звон колоколов…
— Да ты с ума сошел! Деспот! — заревел Разумихин, но Раскольников уже не отвечал, а может
быть, и не в силах
был отвечать. Он лег на диван и отвернулся к стене в полном изнеможении. Авдотья Романовна любопытно поглядела на Разумихина;
черные глаза ее сверкнули: Разумихин даже вздрогнул под этим взглядом. Пульхерия Александровна стояла как пораженная.
Волосы у нее
были темно-русые, немного светлей, чем у брата; глаза почти
черные, сверкающие, гордые и в то же время иногда, минутами, необыкновенно добрые.
Желтоватые, обшмыганные и истасканные обои
почернели по всем углам; должно
быть, здесь бывало сыро и угарно зимой.
Действительно, все
было приготовлено на славу: стол
был накрыт даже довольно чисто, посуда, вилки, ножи, рюмки, стаканы, чашки, все это, конечно,
было сборное, разнофасонное и разнокалиберное, от разных жильцов, но все
было к известному часу на своем месте, и Амалия Ивановна, чувствуя, что отлично исполнила дело, встретила возвратившихся даже с некоторою гордостию, вся разодетая, в чепце с новыми траурными лентами и в
черном платье.
Одет он
был в старый, совершенно оборванный
черный фрак, с осыпавшимися пуговицами.
Лестница
была темная и узкая, «
черная», но он все уже это знал и изучил, и ему вся эта обстановка нравилась: в такой темноте даже и любопытный взгляд
был неопасен.
Он
был в поддевке и в страшно засаленном
черном атласном жилете, без галстука, а все лицо его
было как будто смазано маслом, точно железный замóк.
Это уже
было невыносимо. Раскольников не вытерпел и злобно сверкнул на него загоревшимися гневом
черными своими глазами. Тотчас же и опомнился.
Их лица, еще мало загоревшие, казалось, похорошели и побелели; молодые
черные усы теперь как-то ярче оттеняли белизну их и здоровый, мощный цвет юности; они
были хороши под
черными бараньими шапками с золотым верхом.
Остановился сыноубийца и глядел долго на бездыханный труп. Он
был и мертвый прекрасен: мужественное лицо его, недавно исполненное силы и непобедимого для жен очарованья, все еще выражало чудную красоту;
черные брови, как траурный бархат, оттеняли его побледневшие черты.
Казалось, слышно
было, как деревья шипели, обвиваясь дымом, и когда выскакивал огонь, он вдруг освещал фосфорическим, лилово-огненным светом спелые гроздия слив или обращал в червонное золото там и там желтевшие груши, и тут же среди их
чернело висевшее на стене здания или на древесном суку тело бедного жида или монаха, погибавшее вместе с строением в огне.
Она, казалось, также
была поражена видом козака, представшего во всей красе и силе юношеского мужества, который, казалось, и в самой неподвижности своих членов уже обличал развязную вольность движений; ясною твердостью сверкал глаз его, смелою дугою выгнулась бархатная бровь, загорелые щеки блистали всею яркостью девственного огня, и как шелк, лоснился молодой
черный ус.
И козаки, принагнувшись к коням, пропали в траве. Уже и
черных шапок нельзя
было видеть; одна только струя сжимаемой травы показывала след их быстрого бега.
Все
были хожалые, езжалые: ходили по анатольским берегам, по крымским солончакам и степям, по всем речкам большим и малым, которые впадали в Днепр, по всем заходам [Заход — залив.] и днепровским островам; бывали в молдавской, волошской, в турецкой земле; изъездили всё
Черное море двухрульными козацкими челнами; нападали в пятьдесят челнов в ряд на богатейшие и превысокие корабли, перетопили немало турецких галер и много-много выстреляли пороху на своем веку.
Он бросился к возу и схватил несколько больших
черных хлебов себе под руку, но подумал тут же, не
будет ли эта пища, годная для дюжего, неприхотливого запорожца, груба и неприлична ее нежному сложению.
Тогда весь юг, все то пространство, которое составляет нынешнюю Новороссию, до самого
Черного моря,
было зеленою, девственною пустынею.
Веселость
была пьяна, шумна, но при всем том это не
был черный кабак, где мрачно-искажающим весельем забывается человек; это
был тесный круг школьных товарищей.
Козацкие ряды стояли тихо перед стенами. Не
было на них ни на ком золота, только разве кое-где блестело оно на сабельных рукоятках и ружейных оправах. Не любили козаки богато выряжаться на битвах; простые
были на них кольчуги и свиты, и далеко
чернели и червонели
черные, червонноверхие бараньи их шапки.
Бурсаки вдруг преобразились: на них явились, вместо прежних запачканных сапогов, сафьянные красные, с серебряными подковами; шаровары шириною в
Черное море, с тысячью складок и со сборами, перетянулись золотым очкуром; [Очкур — шнурок, которым затягивали шаровары.] к очкуру прицеплены
были длинные ремешки, с кистями и прочими побрякушками, для трубки.
— Теперь, теперь! Еще у меня поважнее
есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я стану писать?
Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали
черные густые волосы. Лысина
была кругла, чиста и так лоснилась, как будто
была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием.